Рассказывает Эрлена Васильевна, 92 года

«Я родилась в 1932 году в типичной для тех лет семье – мои родители приехали в Ленинград учиться: мама – из еврейского местечка в Белоруссии, отец – из вологодской деревни. И так как я родилась 21 января – в день смерти Ленина, то в духе времени меня назвали Эрлена – эра Ленина.
Война началась, когда мне было 9 лет, отца мобилизовали, мы с мамой эвакуировались в село под городом Муромом. В сентябре 1941 года, мама писала в Ленинград: «Уже в 9.30 спать ложимся – керосина мало. …Самое тяжелое в нашей жизни – это оторванность, радио здесь у нас нет, газеты приходят с опозданием...». Булатниково – это большое село в 20 км от древнего Мурома, самые центральные места России, а ни «лампочки Ильича» за 20 лет советской власти там не появилось, ни даже радио… Зато вокруг стояли обширные муромские леса, в которых раньше скрывались беглые крестьяне, сбивавшиеся в разбойничьи шайки, а теперь – дезертиры…  Но детям об этом не говорили, и я с деревенскими подружками постоянно ходила в лес за грибами, которые были важной добавкой к скудной тогда еде.
В 1943 году мама умерла от рака, и меня увезли в Челябинск, куда с Кировским заводом была эвакуирована семья маминой сестры. Там окончила 4-й класс. В январе 1944 года блокаду Ленинграда сняли, а летом уже начали пускать в город. Ехали в теплушках одни женщины и дети, у меня, как и у других ребят постарше, были подшефные малыши, за которыми мы следили, пока женщины занимались хозяйством. Ехали с бесконечными остановками на запасных путях – шла война, и приходилось пропускать идущие на фронт воинские эшелоны. Через месяц светлой летней ночью приехали, наконец, в Ленинград, и на товарной станции долго ждали, когда подъезжавшие грузовики всех нас разберут и развезут по домам. Город был пустой, прибранный и казался слепым – вместо стекол в окнах была фанера.
Три маминых сестры (всего их было пятеро) жили в блокаду вместе, и я оставалась у них, пока отец, занимавшийся транспортировкой раненых в город из полевых госпиталей, не вернулся и не забрал меня в нашу довоенную коммуналку, где у нас было две небольших комнаты. И только тогда я узнала, что у меня есть мачеха. Они с отцом работали, я училась в 5-м классе, на керосинке жарила себе хлеб на американском лярде, и тетя Тамара (мачеха) меня особо не трогала. В первое послевоенное лето я уехала в лагерь, а по возвращении меня ожидал сюрприз – из эвакуации вернулись мать мачехи и ее дети: сын, на год старше меня и дочка 6 лет. Все уже по комнатам разместились, но меня не учли – спать мне было негде. Считалось, что я могу спать на узкой кушетке вместе с «бабушкой». Но чаще я спала в коридорном тупике за занавеской – там стоял стол, на который наваливались убиравшиеся на день постели с кушетки и Владькиной раскладушки.
Вскоре родилась Наташа, и я стала нянькой, так как «бабушка» в это время пыталась что-то заработать, перешивая соседям по дому скудные послевоенные тряпки. И мое художественное училище на Таврической, куда я уже начала ходить, поступив в него после 5-го класса, на этом закончилось… Началась моя «золушкина» жизнь, к тому же полуголодная. Ведь если до этого у нас на две рабочих карточки была одна иждивенка – я (в 12 лет ребенок превращался в иждивенца), то теперь на две рабочих карточки нас стало пятеро, и еды на всех уже не хватало, особенно длинному 14-летнему Владьке, который был постоянно голоден и покушался на «детские» продукты (по детским карточкам, например, давали масло), за что попадало, естественно, мне. Видимо, той зимой я и заболела, просто это не сразу выявилось.
Летом 1946 года я ушла к тетушкам и к отцу больше не вернулась. Но 7-й класс закончить не успела – бронхит, воспаление легких, брохоаденит… В Педиатрический институт попала осенью 1947 года уже с открытой формой туберкулеза легких и туберкулезом гортани, который тогда вообще не лечился. В огромной палате лежало больше 20 человек – от малышей до 15 лет. Никто не думал, что я доживу до своих 16-ти – я была безнадежна, раньше это называлось «скоротечная чахотка». К тому же я почти потеряла голос. Но случилось чудо… Тут я немного отвлекусь от своих приключений – все, что расскажу дальше, гораздо важнее и интереснее моей биографии.
Стрептомицин – первый в мире противотуберкулезный препарат – появился в Америке в 1946 году и частным образом попал к Лине Соломоновне Штерн через живущего там ее брата. Лина Штерн была крупным физиологом и биохимиком и работала в Женеве, где сначала училась, а потом преподавала. Но в 1925 году вернулась сюда, чтобы «помочь родине». Она действительно получила все возможности для работы и все возможные почести – в 1939 году Штерн стала первой женщиной-академиком в СССР.
А для моей истории важно, что кроме НИИ физиологии, она создала отдел возрастной физиологии в Институте охраны материнства и младенчества. А это значит, что она прекрасно знала: заболевшие туберкулезным менингитом дети на 21 день неизбежно погибают. И занимавшаяся совсем другими проблемами, Лина Соломоновна все отложила и срочно занялась разработкой методики лечения стрептомицином детей. А потом передала эту методику и препарат двум детским клиникам – Московской и нашему Педиатрическому институту. С этого времени все ленинградские «менингитики» оказывались здесь, в нашей палате. Препарат им вводили прямо в спинно-мозговую жидкость, и результаты были обнадеживающие – это все происходило на моих глазах. Но «легочникам» требовались значительно большие дозы.
И вот тут мне очень повезло: посмотрев мои медицинские документы, которые в Москву привезла одна из моих теток, Педиатрическому институту выделили стрептомицин и на меня – решили узнать, как он действует на слизистую оболочку. Действовал он отлично – туберкулема в моем горле рассосалась полностью, процесс в легких тоже затихарился. Американский стрептомицин меня спас! Так что жизнью я обязана именно Лине Соломоновне Штерн. И Америке, конечно, которая и сегодня через «Еву» помогает нам жить. Спасибо им всем! А Лина Соломоновна позже приезжала в Ленинград и приходила посмотреть на спасенных ею детей и на меня тоже.
Когда мне стало лучше, и врачи разрешили мне заниматься, ко мне стали приходить учителя (в ЛПИ была организована школа), и я сдала экзамены за 7-й класс. Потом меня отправили в Крым в подростковый санаторий, и вернувшись, я стала учиться в 8-м классе заочной школы. Увы – спустя год процесс возобновился и с 1951 года три весны подряд меня привозили в тубинститут на носилках в ранге безнадежной больной: то с сильным легочным кровотечением, то с температурой под сорок… Но каким-то образом я выкарабкивалась, и снова отказывалась от страшной операции с выпиливанием кусков ребер, чтобы как-то зажать легкое, на чем настаивали врачи, ибо других вариантов у них для меня не было. Эта схема повторялась три раза: в тубинституте меня вытаскивали, потом в санатории еще подлечивали, а осенью я возвращалась к тетушкам. Ползимы я еще как-то выдерживала, училась, сдавала зачеты, а к весне все начиналось сначала…
Хотя, надо сказать, я честно боролась, хватаясь за все предлагаемые доступные мне народные средства – перечислять не буду. И однажды в нашей молодежной газете «Смена» появилась статья о влиянии холода на защитные силы организма. В частности, там рассказывалось про «тубика», которому врачи сказали, что ему поможет только перемена климата. И он уехал куда-то к родным на Каму. И стал в ней купаться до тех пор, пока она не замерзала. И через несколько лет вернулся в Ленинград здоровым. Меня этот пример очень вдохновил.
      У теток в старой квартире была ванная комната с дровяной колонкой, газа еще не провели, дрова были в дефиците, и мыться мы все ходили в ближайшую баню. А в этой ванной я стала каждый день стоять под холодным душем, одновременно растираясь мочалкой – про обливание мы тогда еще ничего не знали. И весну 1954 года я встретила без обострения! И отправилась в тубинститут показаться врачам. Они поставили меня под рентген, и никак не могли поверить тому, что увидели на экране: распад легких остановился и началось рубцевание! «Лена, чем ты себя лечила?! Как это холодной водой? А плеврит? А воспаление легких?! А обострение?!!» Ничего такого со мной не случилось. И самое интересное, что с тех пор в туберкулезных больницах я не лежала больше никогда. В общем, в 23 года я, наконец, сдала экзамены на «аттестат зрелости».
Надо было думать о специальности. В детстве я рисовала, я даже начинала учиться в художественном училище, но отстоять себя я тогда не смогла. Мое рисование тогда закончилось – я очень это переживала… Зато потом передала эстафету старшему сыну – он окончил Академию художеств. Но до его появления впереди еще пять лет. А в 1955 году в «Справочнике для поступающих» я обнаружила, что в техникумах появились группы, в которые набирали после десятилетки, и, увидев в Электро-механическом техникуме такую конструкторскую группу, я туда поступила – чертить мне нравилось.
Я уже работала в КБ «Госметра», когда в 1959 году вышла замуж за Феликса Лурье, которого, наконец, отпустили с саратовского завода, где он отрабатывал свои три года после окончания Военмеха. Когда я пришла в женскую консультацию становиться на учет по беременности, врач, посмотрев мои документы, стала посылать меня на аборт, ибо тубдиспансер все еще никак не решался снять меня с открытой формы. Но я от аборта категорически отказалась, и тогда, потеряв терпенье, врачиха выдала: «И вы умрете, и ваш ребенок умрет!»  – Насильно на стол меня не положите!  –  повернулась и ушла. Так и рожала – без карточки беременной. Андрюшу, правда, сразу отправили в Дом малютки, и мне отдали уже в 4 месяца. Но второго сына я уже кормила сама. И все остались здоровы.
Невозможно коротко рассказать свою жизнь – в ней слишком много зигзагов – и так очень много места заняла моя не слишком счастливая молодость. А дальше много чего еще случилось: кооператив на Выборгской стороне, рождение Димы…  Поскольку никто  с моими детьми не сидел, то до четырех лет я сидела с ними сама. Но никогда не «сидела», – всегда подрабатывала. Началось с шитья кухонных передников, которые я сшила для мамы и дочки, когда нас пригласили на новоселье, а денег на подарок не было. Передники имели успех, особенно детский, с лягушкой-царевной. Потом я стала придумывать на чайник разных зверей с прихватками, например, котов с мышами, или к Новому году очередных животных по восточному календарю. А мои подруги под праздники эти мои комплекты разносили по своим лабораториям и отделам… Ведь нам надо было вернуть большие долги, которые мы взяли, чтобы вступить в кооператив.
В 1974 году мы съехались со свекровью, которая стала болеть, в большую  квартиру на Петроградской стороне, а спустя пару месяцев начались всякие несчастья:  у свекрови оказался рак печени, а следом заболел Дима, и мне не хватило отпуска и всяких справок – сперва по уходу за свекровью, потом у сына началось осложнение на почки. Дима был во втором классе, на продленку его не брали – нужна была диета. Пришлось из ЦКТИ уйти. Год отработала дежурной в бассейне рядом с домом – сутки через трое.
Вот тогда и начались у меня стихи, которые снижали уровень психологического напряжения: «Стихи мне как транквилизатор – до ручки чтобы не дойти…». Мне было уже за сорок. Потом закончила курсы машинописи и работала дома. Но оказалось, что печатать малопонятные тексты для Института Пастера – это тяжело и неинтересно. Но потом как-то незаметно появился самиздат, который я стала активно печатать. И завела себе щенка пуделя. И продолжала писать стихи. В 1978 году, в библиотеке, случайно, но очень для себя счастливо, я познакомилась с Г.С.Семеновым, через школу которого прошли все питерские поэты… Он пригласил меня в свое ЛИТО при Доме ученых, и оно в какой-то степени удовлетворяло мой  интеллектуальный голод.
          
Очередной «зигзаг» случился у меня в начале восьмидесятых, когда я почти случайно написала сценарий для научно-популярной студии, и в результате по моим сценариям там сделали три фильма. А когда сыновья подросли и женились –  мы с ними разъехались, и с 1989 года мы с мужем и собакой жили здесь, на Васильевском острове.  
Потом СССР рухнул, и в «лихие девяностые», я занялась игрушками – лепила из соленого теста разных зверюшек, которые хорошо разбегались из появившихся в городе салонов. Это дало нам возможность пережить трудные времена, а кончилось тем, что меня пригласили на выставки – сперва на выставку в ЛОСХЕ «Игры всерьез», где первый этаж был отдан профессиональным художникам, а второй – дилетантам вроде меня. А на следующий год мне предложили занять своим, так сказать, творчеством, все три зала в Музее хлеба. Выставка называлась: «Эрлена Лурье. Тесто, шитье, керамика». Шитье – это  подушки: собаки, кошка и черепаха, и коврики: коты, бычки (был год быка) и коврик «По внучкиным рисункам» (Маше было 4 года) – и все это я шила методом аппликации. И даже афиша была такая же. После этой выставки меня с моими игрушками пригласили в компанию художников для поездки в Париж. Мы приехали туда в начале декабря 1997 года, и я 17 дней ходила там по музеям и любовалась украшенным к рождеству Парижем, пока мои игрушки продавались в Русском центре.
В 2001 году у меня появился компьютер и начался «компьютерный период», который так до сих пор и не кончился. Для начала я разобрала и завела туда письма матери, в основном письма военных лет сестрам в Ленинград, зачастую написанные карандашом и уже полустертые.
Мамы не стало в 1943 году, но уже в 1946 начались мои дневники, которые я писала с 14  до 20 лет. Потом толстые тетради сменили записные книжки, а дальше началась переписка с моим будущим мужем. И письма, и свои записи я обычно комментировала с точки зрения сегодняшнего дня – хотелось сохранить семейное прошлое и что-то в нем объяснить или дополнить. А потом оказалось, что это интересно еще кому-то, и в результате все это превратилось в большую документальную книгу в 550 страниц – «Дальний архив». По совету знакомого с этим текстом Я.А.Гордина,  я послала его на конкурс в «Международный исследовательский центр российского и восточноевропейского еврейства» с подзаголовком «Семейная история в документах, дневниках, письмах (1922 – 1959)». Дело в том, что дневники и письма, написанные по горячим следам, невольно отражают тот исторический фон, на котором происходят личные события, гораздо лучше, чем воспоминания, написанные через десятилетия. «Дальний архив» получил  грант и в 2007 году вышел в издательстве «Нестор-История».
Но если «Дальний архив» нашей свадьбой кончается, то следующая книга – «Такая разная жизнь» – с этого 1959 года начинается, заканчиваясь через полвека уже нашей Золотой свадьбой – в ней вся наша семейная жизнь. И тут вдруг опять возникает Америка.
Наши друзья и соседи Элиосовы, с которыми мы жили в кооперативном доме на одной площадке, уехали туда еще из Союза. И вот относительно недавно (лет 8-10 назад) Лёня мне сообщил, что две мои книги – «Глухое время самиздата» (Нестор-История, 2009) и «Такая разная жизнь» (Алетейя, 2011), есть в Америке в библиотеках университетов «Лиги плюща». Только «Такая разная жизнь» названа там по ее подзаголовку – «Хроника семейных событий». Я очень удивилась, а потом решила  считать их моей посильной благодарностью Америке за то, что она меня спасла.
Но возвращаюсь к «Такой разной жизни».
Писем в ней гораздо меньше, чем в «Дальнем архиве», зато приведена «Байконурская переписка», которая была особенно интересна моему мужу, – он несколько лет подряд ездил туда в длительные командировки отрабатывать нашу квартиру. Феликс любил эту книгу перечитывать – в ней вся наша жизнь.
После своих уже названных книжек написала еще несколько, чтобы отдать бумаге то, что иначе крутилось в голове и не давало жить спокойно. По сути, все мои книжки – это психотерапия для решения собственных проблем.  Но сейчас я принялась собирать книжку под названием «Беспорядочное чтение» – и вот ее герои не имеют ко мне никакого отношения. Это истории, оставшиеся в моем компьютере, те, что когда-то я написала и никуда не пристроила, или те, которые куда-то вошли, но книжек этих давно уже нет – жалко, если что-то интересное пропадет. В этих историях живут герои и жертвы времени: сталинщины, хрущевской оттепели, брежневского застоя… Для кого? Кому это интересно? Не знаю… Если совсем по-честному – я пишу, потому что мне этого хочется, потому что мне это нравится, потому что жить иначе я уже не умею.